Жили-были старик со старухой - Страница 14


К оглавлению

14

Вскинулась старуха — то ли голосить, то ли молиться. Старик молчал. Он понял, что отныне его жизнь зависит не от Божьей воли и не от его собственных рук, а от зловещих листков с бледно-сиреневыми буквами, напечатанными небрежным стаккато какой-нибудь барышней, с мазком от жирной лиловой копирки на уголке и круглым поцелуем невнятной печати внизу. Это и было теперь Божьей волей.

Следующая бумажка приказывала старику идти на войну. Такие же листки получили все сыновья, так что оба поколения, четверо Ивановых, стояли в очереди на освидетельствование, и все четверо получили один и тот же приговор: годен.

Где тот фельдшер, который велел ему, тогда 36-летнему, отправляться домой из-за пломбы в зубе? Его нынешний возраст, ловко поменявший местами те цифры, комиссию не смутил, и, возвращаясь к каноническому тексту, старичок к старухе воротился — проститься. Неведомо, было ли сказано сакраментальное: «дурачина ты, простофиля», но если и не было, то подразумевалось безусловно.

— Не смеют! — бушевала старуха, переводившая взгляд с мужа на иконы. — Не смеют, холера ясная!

Посмели.

Стремительно скрылся из глаз военный эшелон с тремя сыновьями, оставив потенциальных вдов и сирот, а пока еще жен и детей, которым плакать и стенать было некогда — надо было срочно эвакуироваться. Старику велено было ждать вызова и никуда не отлучаться, да и отлучаться было некуда — немецкая артиллерия уже бомбила Старый Город. Вместе со старухой они собирали невесток и внуков, и мамынька больше не говорила свое «не смеют», а молилась вполголоса, не снимая лестовку с запястья.

Бумажка с малокровным текстом, присланная Коле, содержала приказ оставаться в городе «на посту». Постом называлась типография, в которой он работал, но оставаться надлежало отнюдь не для работы, а для охраны важного стратегического объекта. Зачем бы немцам понадобилась типография, где и шрифта-то немецкого не было, Коля не знал, а Максимыч не терзал зятя праздными вопросами. Ира совершенно потеряла голову, и муж разговаривал с ней, как с ребенком, в то время как дети обводили глазами квартиру и складывали в наволочку школьные учебники и игру «Рич-Рач». Как бы то ни было, на исходе второго дня войны — вот так отчетливы и подробны были эти дни, и страшно было подумать, что из них составятся недели, — на исходе второго дня войны в одном вагоне для эвакуируемых оказались три жены: Ира, Пава и Надя, с полным, говоря по-военному, комплектом детей каждая.

Старуха эвакуироваться отказалась. Нет, и кончен бал. Старик начал было уговаривать, но вспомнил, что все это уже было: эвакуация, Ростов, морок — и замолчал. Да и не одна она оставалась — Тоня, любимица, тоже никуда не ехала: Федя практику не прекращал, здраво рассудив, что зубной техник одинаково потребен как большевикам, так и немцам — рты у всех устроены одинаково. Советские аппаратчики, кстати, охотно пользовались услугами явно буржуазного доктора, не предпринимая ни малейшей попытки конфисковать кабинет: ну конфискуешь в пользу советского государства элегантное кожаное кресло с бормашиной, а зубы-то кто вставит? Другое дело — лавка с бакалеей или мастерская, хоть мебельная, хоть скорняжная… Зятевы рассуждения Максимычу были понятны, как свои собственные, ибо его собственными какое-то время назад и были. Старик был уверен, что Тоня с Федей поддержат мамыньку. Оставалась и младшая невестка, Симочкина красавица, и тоже обещала «мамаше помогать», да что с нее, с неумехи, взять, хотя за доброе слово спасибо.

В один эшелон с сыновьями старик не попал: паскудная бумажка предписывала ему явиться в порт. Содержание листка, впрочем, гораздо лучше передавалось классическим текстом:


Ступай к морю, говорят тебе честью,
Не пойдешь, поведут поневоле,

в результате чего старичок отправился к морю, то есть в порт.

В порту, обычно оживленном и грохочущем, было непривычно тихо. Красноармейцев — отныне старик тоже принадлежал к этому племени — быстро погрузили на пароход. Женщин в порт, ставший военным объектом, не пустили, поэтому каждый мертвел душой в одиночку. Было много таких же, мягко говоря, пожилых, как Максимыч, но никого из знакомцев он не встретил, да и не искал. Винтовка оттягивала плечо, и делать с ней дозволялось только одно, чего он делать не умел и не хотел, а главное — не мог. Вся надежда была на Царицу Небесную — ведь уберегла ж тогда!.. Он не заметил, как пароход вышел из порта и осторожно, без гудка, словно крадучись, неуверенно двинулся по реке.

То ли немецкий бомбардировщик заметил эту неуверенность, то ли просто делал свое дело, но суматоха на пароходе поднялась совершенно не военная. Щелкали затворы винтовок, звучал неизбежный мат, долженствующий повысить боевой дух военнослужащих запаса, а бомбы падали в воду вокруг пароходика, и казалось, что кто-то большой неумело пускает «блинчики». Солдаты бегали по палубе, втягивая головы в плечи, словно это могло помочь, и старик тоже бегал, не понимая команд, а больше ориентируясь на мат и беспомощно тяготясь винтовкой, которую, по примеру других, держал в руке. От нескольких упавших подряд бомб пароход заволокло густым дымом, и послышался отчаянный крик: «Огонь!» Кто-то сильно толкнул Максимыча в бедро, и он увидел, что палуба трещит и расползается, а тот, в фуражке, все кричит что-то и кашляет от дыма. Старик не бросился, а перевалился через борт, явственно расслышав слова покойного отца: «Бог не без милости, казак не без счастья». С облегчением выпустил ненужную винтовку и поплыл к берегу. Ему, выросшему на Дону, плыть было легко и нестрашно: разбомбив пароход, немец развернулся и дисциплинированно полетел докладывать об успехе. Максимыч плыл и плыл, а у берега встал на ноги, чтобы тут же отчего-то упасть вновь, да так и остался лежать щекой на песке — то ли песок был шершав, то ли щека.

14